Но человек у мачты не отвечал, в чем, впрочем, не было ничего удивительного, так как то был убитый лоцман Ханс, тело которого Мартин привязал к мачте, чтобы обмануть испанцев. Испанцы выстрелили в лоцмана, который остался в прежнем положении, и начали взбираться на борт. Теперь все люди из первого бота были на «Ласточке», исключая двух — рулевого и командира, в котором по костюму и манере держаться Фой узнал одноглазого испанца Рамиро, хотя дальность расстояния мешала ему сказать это с уверенностью. Одно было очевидно: этот человек не намеревался взбираться на «Ласточку», так как он вдруг повернул свою шлюпку, и ветер, надув парус, быстро отнес ее прочь.
— Хитрый парень, — сказал Фой Мартину и Марте, стоявшим под деревом, — я, дурак, зажег промасленные тряпки, и он увидел дым из люка.
— А ему уже довольно было побывать сегодня на одном горящем корабле, и он предоставляет это удовольствие своим товарищам, — вставил Мартин.
— Второй бот подходит, — продолжал Фой, — и, вероятно, сейчас произойдет взрыв.
— Нет, еще рано, — сказал Мартин, — не прошло и шести минут с тех пор, как мы подожгли фитиль.
Наступило молчание, в продолжение которого все трое наблюдали с сильно бьющимися сердцами за происходящим. Послышался голос, возвещавший, что лоцман мертв, и ответ из шлюпки от испанца, в котором Фой справедливо признал Рамиро, предостерегавший против измены. Затем вдруг раздались крики: «Мина! Мина!» Испанцы, по-видимому, заметили один из фитилей.
— Они спешат в шлюпку, — сказал Фой, — а командир удирает. Господи, как орут!
В ту же секунду раздался страшный взрыв. Весь остров содрогнулся, дерево, на котором сидел Фой, закачалось, и он свалился с него. Что-то загрохотало, небо затмилось тучей обломков от судна, кусков людских тел, разлетавшейся соли, снастей, обрывков парусов, дождем посыпавшихся на остров.
В пять секунд все было кончено, а трое пассажиров «Ласточки» невредимые стояли, держась друг за друга, поддеревом. Когда темный клуб дыма рассеялся, унесенный ветром к югу, Фой снова взобрался на дерево. Но теперь он уже увидел немного: «Ласточка» исчезла полностью, и на много футов кругом вода была черна, как чернила, от грязи, поднятой со дна крушением. Испанцы также исчезли все, кроме двух оставшихся в шлюпке, которая невредимо плыла на некотором расстоянии. Фой всматривался в сидевших в шлюпке. Рулевой заламывал руки, между тем как командир, вооружение которого сверкало теперь на солнце, ухватившись за мачту, как окаменелый смотрел туда, где за минуту до этого стояло судно с живыми людьми. Затем он как бы пришел в себя и, по-видимому, отдал приказание, после чего шлюпка стала быстро удаляться.
— Нам надо постараться догнать их, — сказала Марта.
— Нет, зачем, — возразил Фой, — довольно людей мы отправили на тот свет.
Он содрогнулся.
— Воля ваша, менеер, — проворчал Мартин, — но, по-моему, это неблагоразумно. Слишком уж хитер этот человек, чтобы оставлять его в живых: иначе он вместе с другими взобрался бы на судно.
— Нет, мне тошно, — отвечал Фой. — Этот пороховой запах отвратителен. Решайте с матушкой Мартой, а меня оставьте в покое.
Мартин обернулся было, собираясь что-то сказать Марте, но она исчезла. Бормоча про себя в своей бешеной ненависти и безумной радости от предстоящей блестящей мести, она с ножом в руках пошла искать, не осталось ли в живых кого-нибудь из ненавистных испанцев. Но взрывом были убиты все, даже те, которые уже в первую минуту искали спасения в воде. Наконец Мартин нашел ее, нагнувшуюся над трупом, настолько обезображенным, что в нем трудно было узнать человека, и увел прочь. Однако теперь было уже поздно пускаться в погоню за Рамиро. Уносимая сильным ветром, его шлюпка исчезла.
XV. Сеньор Рамиро
Если бы Фой ван Гоорль каким-нибудь чудом мог почувствовать то, что происходило в уме беглеца, быстро удалявшегося на своей шлюпке от места катастрофы, он стал бы горько сожалеть о своей неопытности и заблуждении, побудивших его не послушаться совета Мартина.
Взглянем на этого человека в шлюпке, грызущего себе руки в бешенстве и отчаянии.
Лицо его как будто нам знакомо, и манеры его еще указывают, что некогда он принадлежал к лучшему обществу, но все же в сеньоре Рамиро трудно признать когда-то изящного и красивого графа Хуана де Монтальво. Долгие годы, проведенные на галерах, способны изменить самого закаленного человека, а Монтальво, или, как его теперь зовут, Рамиро, пришлось, по несчастному стечению обстоятельств, отработать почти весь назначенный ему срок. Он освободился бы раньше, если бы не принял участие в бунте, который был раскрыт и усмирен. При этой отчаянной попытке вырваться на свободу он лишился глаза, выколотого ему офицером, которому он нанес удар кинжалом. Ни в чем не повинный офицер умер, а негодяй Рамиро выздоровел, хотя и лишился одного из своих красивых глаз.
Для человека, принадлежащего по происхождению к высшим слоям общества, каким бы негодяем он ни был, галеры, заменявшие в шестнадцатом веке каторжные работы, тяжелая школа. В большинстве случаев человек, попадавший туда безупречным, портился, а человек дурной окончательно погибал, согласно пословице: «Кто побывал в аду, от того всегда отдает смолой». Кто может представить себе весь ужас подобной жизни — цепи, постоянную тяжелую работу под бичом надзирателя, в обществе воров и отбросов человечества, — ужасное, однообразное существование!
Как бы то ни было, благодаря крепкому телосложению и известного рода мрачной философии Рамиро выдержал и, наконец, стал свободным человеком, правда, уже не первой молодости, но еще сильным и умным.
Жизнь снова открылась перед ним. Но какая жизнь!
Жена, сочтя его умершим или, быть может, желая, чтобы было так, вышла замуж за другого и уехала со вторым мужем в Новый Свет, взяв с собой детей, а все друзья Монтальво, еще оставшиеся в живых, отвернулись от него. Однако, несмотря на свое несчастье, он не стал хуже, чем был прежде, и не потерял мужества и находчивости.
Граф Монтальво стал нищим бродягой, от которого все отворачивались с презрением. И вот граф Монтальво умер и был всенародно погребен в своем родовом поместье. Но довольно странно, что в то же время в другой части Испании появился сеньор Рамиро, который довольно успешно исполнял обязанности нотариуса и ходатая по делам. Так прошло несколько лет, пока наконец Рамиро, сколотившему себе порядочное состояние путем остроумного обмана, не пришла гениальная мысль, и он не отправился в Нидерланды.
В эти ужасные дни ради распространения религиозного преследования и совершения законного воровства доносчикам в награду выдавалась часть имущества еретиков. Рамиро пришла мысль в своем роде гениальная — организовать сбор подобных справок и, заинтересовав в успехе нескольких лиц и сделав их пайщиками, иметь возможность улавливать в свои сети большие состояния, чем то было бы возможно для одного человека, как бы деятелен и ловок он ни был. Он скоро, как и ожидал, нашел себе множество достойных товарищей, и предприятие стало набирать обороты. При помощи местных шпионов, вроде Черной Мег и Мясника, с которыми, забыв прежнюю обиду, Монтальво возобновил знакомство, дела пошли успешно, и участники стали получать довольно значительные дивиденды. Без риска складывались кругленькие суммы из состояния тех несчастных, которые погибали на костре, а еще большие собирались негласным путем с тех, кто желал избегнуть казни. Таких людей, высосав из них до последней капли все, что было возможно, или отпускали на свободу, или сжигали, смотря по тому, что было выгоднее.
Были и другие средства получать деньги — организовалась целая остроумная система грабежей и откупов на сбор податей и налогов.
Проработав так несколько лет, опытный делец после долгой нужды и бедности разбогател, но, побуждаемый естественным, хотя неблагоразумным честолюбием, вступил на опасный путь.
Богатство золотых дел мастера Хендрика Бранта было известно всем, и богатым мог сделаться тот, кому удалось бы добиться его конфискации. Рамиро задумал стать наследником Бранта, что было нетрудно, так как Брант был известный еретик и, следовательно, мог служить законной добычей всякому служителю истинной Церкви и короля. Однако дорогу к Бранту охраняли два грозных льва или, скорее, один лев и один призрак льва, так как одно препятствие было осязаемое, а другое — духовное.